— Где ты?
Ему ответил — ниоткуда и близко — мертвый, как стук, голос:
— Буду с тобой…
Палач грелся на кухне, неотступно думая о шее преступника с вялым, нудным содроганием раба, ждущего подачки и плети. Это был хмурый старик. Ему обещали сто франков и четверть срока. Он не смел отказаться. Кроме того, в его измученном тюрьмой сердце жила смелая надежда вернуться на три года скорее к заброшенным огуречным грядкам, забыв о маленьких девочках, плачущих всегда горько и громко.
Стояло холодное, темное и сырое утро. Шамполион не спал. К четырем часам его оставило мужество. Но не страх сменил стиснутую силу души, ее давила тяжесть — фатализм внешнего. Он сидел в камере 23, из которой два года тому назад был выпущен, как гордая птица, скромной и смелой девушкой. Город был тот, в котором его поймали тогда и теперь. Запыленная надпись на подоконнике, выцарапанная гвоздем, сделана была его скучающей, небрежной рукой; надпись гласила:
«Еще не пришел мой час».
«Еще» и «не» стерлись. Остальное потрясло приговоренного. Но к подоконнику, как к магниту, обращались его глаза, и с холодом, с непонятной жаждой мучительства он внимательно повторял их, вздрагивая, как от ножа.
Власти, боясь бегства, покончили с ним скоро и решительно. Скованный по рукам и ногам, Шамполион просидел только неделю. Суд приехал в С.-Ж., собрав наскоро обвинения по самым громким делам бандита, судьи выслушали для приличия защиту и обвинение и постановили гильотину.
Полины Шамполион больше не видел. Он думал, что ее держат в другой тюрьме. Представляя, как она перенесла известие о том, кто Коллар, он весь сжимался от скорби, но сам отдал бы голову за то, чтобы увидеть Турнейль. Надежды на это у него не было.
— Вина! — сказал он в окошечко.
Немного спустя дверь открылась. Казенная рука грубо протянула бутылку. Шамполион пил из горлышка. Настроение стало светлее и шире; искры бесшабашности заблестели в нем, смерть показалась жизнью… Вдруг тяжкий удар отчетливого сознания истребил хмель.
— Жизни! — закричал Шамполион. — Жизни вовсю!
Но припадок скоро прошел. Наступил счастливый момент безразличия, — разложения нервов. Шамполион сидел, механически покачивая головой, и думал об опере.
Состояние, в котором он находился, можно сравнить с несуществующим длительным взрывом. Малейший шорох волновал слух. Поэтому долгий ворочающийся звон ключа в двери заставил его вскочить, как от электрического заряда.
Он вскочил: за женщиной, прямо вошедшей в камеру, стояла тень в казенном мундире. Тень сказала:
— По особому разрешению.
Слов этих он не расслышал. Взмахнув скованными руками — единственный доступный ему теперь жест, — он бессознательно рванул кандалы. Нечто в лице Турнейль — не торжественность предсмертного свидания — молчание в ее лице — поразило его. Возвращая самообладание, он сказал:
— Полина?! Да, ты! Видишь?
Она молчала. Ненависть и любовь по-прежнему спорили в ее сердце, и самое памятное объятие не было памятнее короткого толчка в грудь.
— Я пришла, — холодно сказала она, заметив, что молчание становится тягостным, — увидеть вас снова, Шамполион, в том же месте, из которого когда-то освободила. Ведь я — Рене.
Он не сразу понял это, но когда наконец понял, в нем не было уже ни мыслей, ни слов — одни грохочущие воспоминания. Он стоял совершенно больной, больной неописуемым потрясением. Из глубины памяти, раздвигая ее смутные тени, отчетливо вышел образ закутанной в платок девушки; образ этот, стремительно потеряв очертания, слился с образом Полины Турнейль и стал ею.
— Вы предали… — страшась всего, сказал он, когда боль, усиливаясь, не позволяла более молчать.
— Да.
— Вы — Рене!
— Да.
— Знайте, — сказал он, помедлив и смеясь так презрительно, как смеялся в лучшие дни своего блестящего прошлого, — я снова оттолкнул бы вас… туда!.. прочь!..
Жалкая, измученная улыбка появилась на бледных губах Рене. Даже ее незаурядные силы давила тяжесть этой победы, в которой победитель, сражая самого себя, не просит и не дает пощады. Простить она не могла.
— Да, вы толкнули меня совершенно простым движением. В грязь. Я упала… и еще ниже. Я продавалась за деньги. Меня встретил Турнейль, я взяла остаток его чахоточной жизни и его миллионы. Почти все это ушло на вас, Шамполион. Лучшие сыщики помогали мне. Продался Вест и другие. Вас вели под руки с завязанными глазами к яме… но как это было дьявольски трудно, признаюсь! И вот вы упали.
— Сыщики? — недоверчиво спросил он. — Кто же? Не однобокие ли умом Гиктон и Фазелио?
— Все равно. Ждущие признания гении имеются и в этой среде.
— Может быть. Вы довольны?
— А? Я не знаю, Шамполион.
Она с трудом прошептала это, и он увидел, что глаза ее полны слез. Шамполион сел, понурясь. Тогда быстрым материнским движением она прижала его горячую голову к своей нежной груди и горько заплакала, а он, поборов опустошение души, тоже приник к ней, тронутый силой этой любви, нашедшей исход в ненависти, любви ненавидящей — чувстве ужасной сказки.
Рене встала.
— Отец умер, спился, — сказала она. — Мои мечты, те, с которыми я освободила тебя, ты знаешь, потому что знаешь меня. Прощай же! Когда ты… уходишь?
— С последним ударом пяти.
— Скоро придет священник.
— Он скажет мне о пустом небе.
— Наполним же его опрокинутую чашу последними взглядами. Ты помнишь мои слова в вагоне?
— Помню «Буду с тобой».
— И буду… и буду с тобой.