— Рен, — сказал капитан, замахиваясь, — моя пощечина пахнет кровью, и вы…
Он не договорил. Рен схватил Чербеля за руку и выстрелил.
— Так лучше, пожалуй, — сказал он, смотря на мертвого: — он умер, чувствуя себя Чербелем. Иное «я» потрясло бы его. Майор Кастро и я закопаем его где-нибудь вечером. Никому более нельзя знать об этом.
Он вышел к ручью и увидел бойкого нового часового — Риделя.
— Опусти ружье, все благополучно, — сказал Рен. — Гулял я, стрелял по козуле, да неудачно.
— Умирать побежала! — весело ответил солдат.
— Кажется, теперь, — сказал сам себе, удаляясь, Рен, — я точно знаю, почему лагерные часовые видели Чербеля ночью. О боже, и с одной душой тяжело человеку!
Слепой шел, ощупывая дорогу палкой и по временам останавливаясь, чтобы прислушаться к отдаленной пальбе. Удар за ударом, а иногда и по два и по три вместе, колыхались пушечные взрывы над линией перелесков и желтых полей, обвеянных голубыми тонами полудня, склоняющегося к вечеру. Слепого звали Акинф Крылицкий. Он ослеп давно и случайно; ослеп так:
Мальчиком пас он коров во время грозы; думая укрыться от дождя, Акинф подошел к большому осокорю, но в этот момент молния разрушила дерево и оглушила Крылицкого, он упал без сознания, а когда встал, то ничего не увидел, он был поражен нервной слепотой.
Теперь Акинфу было сорок лет, и он часто смертельно тосковал о потерянном зрении, впечатления которого почти стерлись в его памяти за такой долгий промежуток времени. Он шел в данный момент к своей деревне пешком из уездного города, за двадцать верст. Он не нуждался в поводыре, так как дорога была знакома и не разветвлялась. Он шел и размышлял — оказалась ли уже его деревня в районе военных действий, или еще нет. Акинф пробыл в городе четыре дня, побираясь; а жил он в деревне у брата.
Никто не попадался слепому по дороге, и это немало удивляло его; обыкновенно здесь проезжали возы и шли пешеходы.
Наконец, определив усталостью, что скоро он должен подойти к деревне, слепой почувствовал запах гари. Таким запахом, остывшим и, так сказать, холодным, пахнут обыкновенно старые лесные горные пустоши. Акинф, встревожившись, прибавил шагу. Ему сильно хотелось увидеть деревню, она, конечно, ничуть не изменилась с тех пор, когда он видел ее мальчиком, разве что старые избы сменились новыми и тоже, в свою очередь, состарились. Гарью запахло сильнее.
«Не пожар ли? — подумал Акинф. — Не мы ли горим с братом, матка бозка?!»
Кругом было очень тихо, только вдали тявкали выстрелы орудий, и сердце у Акинфа сжалось. Тем временем спускался он по ложбинке к мостику над узким, глубоким оврагом. Привычной ногой ступил Акинф на воображаемое начало мостика и, задохнувшись от неожиданности, — полетел вниз, с высоты трех саженей, на глинистое дно оврага. Мостик был разрушен шальным снарядом, и Акинф, конечно, не знал этого.
Когда он очнулся, все тело его ныло и ломило от удара о землю. Руки и ноги были целы, в усах и разбитой губе запеклась кровь. Но не это обратило на себя его внимание: с удивлением и испугом, с сильным сердцебиением заметил он, что прежний черный мрак сменился туманным и красноватым. Тут же он увидел свои руки и понял, что зрение вернулось к нему. Оно вернулось от нового сильного нервного потрясения в момент падения — таким путем часто проходит нервная слепота.
Акинф с страхом и радостью выбрался из оврага и подошел к деревне. Он увидел ряд почерневших изгородей и груды черного пепла средь них — все, что осталось от когда-то бойкой деревеньки. Ни души человеческой, ни собаки не было в этом печальном месте. Деревня сгорела дотла, может быть — от снарядов.
И тогда Акинф почувствовал, что снова ему застилает зрение, но на этот раз — слезами.
Я шел по местности мало знакомой и тяжелой во всех отношениях. Она была мрачна и темна, как опечаленный трубочист. Голые осенние деревья резали вечернее небо кривыми сучьями. Болотистая почва, полная дыр и кочек, вихляла, едва не ломая ноги. Открытое пространство, бороздимое ветром, купалось в мелком дожде. Смеркалось, и меня, с еще большей тоской, чем прежде, потянуло к жилью.
Я, одетый так, что на мало-мальски чистой улице поймал бы не один косой взгляд и, наверное, жалостливые вздохи старушек, более сердобольных, чем догадливых насчет малой подачки, я, одетый скверно, страдал от холода и дождя. Моей пищей в тот день была чашка собачьей бурды, украденная подле забора. Издавна привыкший к отрадной синеве табачного дыма, я не курил два-три дня. Ноги болели, мне нездоровилось, и отношение к миру в эти часы скитания напоминало отчаяние, хотя я еще шел, еще дышал, еще осматривался вокруг, злобно ища приюта. И мне показалось, что невдалеке, из лощины, где протекала узкая речка, вьется дым.
Всмотревшись, я убедился сквозь густую завесу дождя, что там есть жилье. Это была мельница. Я подошел к ней и постучал в дверь, которую открыл старик, весьма мрачной и неприветливой внешности.
Я объяснил, что заблудился, что голоден и устал. — «Войдите! — сказал старик, — здесь для вас найдется угол и пища».
Он усадил меня за стол в маленькой, полутемной комнате и скрылся, скоро вернувшись с миской похлебки и куском хлеба. Пока я ел, старик смотрел на меня и вздыхал.
— Не хотите ли отдохнуть? — спросил он, когда я насытился, и в ответ на мое желание, выраженное громкой зевотой, провел меня наверх, в некую крошечную клетушку с малым окном. Убогая кровать манила меня, как драгоценный альков. Я бросился на нее и скрылся в забвении крепчайшего сна. Была ночь.